Год чуда и печали
<...>
Казалось, что я только что заснул, а мама уже трясла меня за плечо и крутила вихры на голове.— Вставай! Пришли за тобой! На рыбалку!
Ни в жизнь так рано не встал бы в прошлые времена, но тут, даже еще не проснувшись толком, вскочил и начал торопливо натягивать штаны.
А в это утро Байкал был совсем другой, и даже поверить невозможно, что вчера от берега до бесконечности лежала светлая гладь без единой морщинки, да и возможно ли такое, ведь это же море, и малейший ветерок гонит по воде рябь, а когда кончается ветерок, то рябь еще долго идет по его направлению темно-синей стрелой. Сегодня так и было. Весь Байкал был синий, но по синему острыми клиньями с юга на север носилась рябь еще синее — так было сначала, когда мы вышли на берег.
— Култук будет! Хорошо! — сказал Юрка, а его брат-киномеханик кивнул согласно.
Мы шли по бровке железнодорожного полотна, и пока шли, Юрка рассказал мне много о Байкале, что должен знать каждый, даже если он в Москве живет, потому что такого другого Байкала больше нигде нет и не будет.
— Култук будет! — повторил Юрка.
И я уже знал, что скоро пойдут волны с юга, и это хорошо для рыбалки, это значит, вал погонит рыбу к нашему берегу, и что подойдет привальный хариус, то есть хариус, который очень большой и живет в глубине, а подходит к берегу во время вала, потому что вал бьет по берегу и из-под камней выбивает икру бычков, тех самых рыбок, каких вчера Светка рукой поймала. Бычок-самка заплывает под камень, который неплотно на дне лежит, переворачивается брюхом кверху и мечет на камень икру, и это у самого берега, чтобы другие большие рыбы ее не съели. Рыбаки эту икру собирают, солят, прессуют и на нее рыбачат на хариуса. А есть эту икру нельзя. Невкусная. Горькая.
Мы все шли и шли, и я не мог понять, зачем мы идем, когда кругом вода и берег одинаково каменистый.
Другого берега видно не было, там только тучи или густые облака лежали почти на воде, или так казалось. А у нашего берега начало плескаться не совсем понятно что, потому что волн не было, одна темно-синяя рябь металась туда-сюда: то вдоль берега, то от берега; иногда все кругом покрывалось темной рябью, и тогда уже был не синий цвет, а, скорее, темно-серый, почти черный, но лишь стихал ветер, вода снова голубела, и мне не хотелось другого цвета, кроме голубого, потому что и небо, точь-в-точь как вода, тоже никак не могло выбрать для себя постоянного цвета в это утро и тоже то разливалось синью, то ребрилось перьями разметавшихся по горизонту облаков.
Нас обогнал поезд, и пока он пролетал мимо, мы стояли на самом краю бровки, а мелькающих и грохочущих вагонов можно было коснуться рукой.
Железная дорога шла по узкой скалистой полоске вдоль берега, над которым до неба нависли почти прямо, будто обрубленные, скалы. Пока поезд держал нас на краю насыпи, я пялил голову вверх, пытаясь представить высоту скал, и мне казалось, что высота их многокилометровая, потому что самих вершин не видно: их перекрывали нависшие над нами откосы.
Потом уже мы шли недолго и скоро каменистой ложбинкой спустились с насыпи на самый берег, весь заваленный громадными камнями. В двух местах над водой торчали две шпалы, на берегу придавленные камнями. Это место называлось лавой. Здесь была яма, то есть от последнего камня сразу без всякого уклона была глубина восемь ― десять метров. В такие места близко к берегу подходит хариус во время вала. Здесь его лучше всего ловить.
Когда мы спустились к воде, вал уже начался. Правда, волны были невысокие, шли друг за дружкой спокойно и не торопясь, шли не напрямую к берегу, а как бы наискось, и волна сначала лишь одним краем заплескивалась на берег, словно цепляясь за него, а когда другой, видимый конец ее тоже достигал берега, здесь, у наших ног, уже другая волна падала на камни, выбрасывая кверху между камнями горсти блестящих брызг.
Юрка и его брат достали спрятанные в камнях в прошлую рыбалку громадные удилища. У дяди Вити оно было семи метров, у Юрки ― пять с половиной. Удилища были составлены из нескольких палок, соединенных железными трубками. Перекинув через плечо сумку с икрой-наживкой, оба они, задрав удилища к небу, зашли на узкие мокрые шпалы, на которых и без удилища устоять трудно, насадили наживки на крючки и закинули лески насколько можно дальше. Уперев удилища в бедра, они замерли в такой позе, уставившись на поплавки с длинными гусиными перьями. Поплавки качались на волнах, наклонялись то назад, то вперед, и я несколько раз вздрагивал и вскрикивал ― мне казалось, что клюет, но рыбаки стояли как каменные статуи, без малейшего движения, и можно было подумать, что они забыли, зачем встали здесь.
Хариус ― рыба благородная, не то что какой-нибудь там окунь или карась, которые, как дураки, заглатывают червяков сразу до самого живота и тащат поплавок и леску, словно сообщая рыбаку, что, мол, дело сделано и давай тащи! Хариус сначала пробует хвостом сбить насадку с крючка и лишь потом, если очень голоден, осторожно пробует ее губами. Поплавок при этом лишь чуть вздрагивает, и надо суметь тут же подсечь его. А попробуй подсечь тонко, чтобы не оборвать губу, чтобы не успел хариус выпустить наживку изо рта, если в руках семиметровое удилище, а леска опущена на шесть метров в глубину!
А потом сама поза, в которой застывают рыбаки на шпале!
Тупой конец удилища как бы воткнут в бедро, тонкий его конец нависает в метре над поплавком, левая рука на левом бедре, корпус чуть отклонен назад, и во всей позе, кроме готовности к подсечке, еще и своеобразная удаль, и легкость, и безмятежность, и даже некоторая небрежность, и полное равнодушие на лице. А при этом шпала, как ни крепко придавлена камнями на берегу, все же пружинит под ногами, и волны бьют по ногам, а если клюнуло, то ведь нужно подсечь, вытащить, поймать хариуса левой рукой, прижав удилище к телу, снять рыбу с крючка, бросить в сумку или на берег, насадить наживку и снова закинуть леску, махнув громадным удилищем, ― и при всем этом не потерять равновесия, не поскользнуться ногой, не шлепнуть удилищем по воде. Хариус пуглив. Икра держится на крючке чуть-чуть и при неудачной подсечке слетает с крючка, и насаживай заново!
Понаблюдав за рыбаками минут десять, я зауважал их до волнения. А еще через несколько минут задремал, облокотившись на камень, и мне приснилось, что из воды между камней высунулась громадная рыбина и, разинув рот, сказала громко: «Проспал, рыбак!» ― и захохотала.
В этот миг что-то ударило меня по животу, я вскочил и увидел у ног рыбу. Юрка и дядя Витя хохотали.
― Проспал! ― крикнул Юрка.
― Собирай сучья! Разжигай костер! Жарить будем!
И дядя Витя показал мне, где можно набрать сучьев.
Пока я разжигал костер, одна за одной прилетели на берег восемь рыб ― больших хариусов, как сказал дядя Витя, по два фунта каждая, не меньше.
Потом клев прекратился. Рыбаки вышли на берег, положили удилища на камни и начали жарить рыбу невиданным способом. Рыбу обвертывали газетой и клали в костер, в самые угли, а когда вынимали, газета оказывалась лишь чуть пожелтевшей, и кое-где даже видны были буквы. Рыба же оказывалась отлично зажаренной, оставалось только посолить ее.
Пока жарилась рыба, пока мы ели ее, пока ждали хорошего вала, дядя Витя рассказывал мне о Байкале. Про вал Култук и про вал Баргузин, про ветер Сарму, что срывает деревья со скал и бросает в воду, про остров Ольхон, что на севере, про то, как была у Байкала единственная дочь, красавица Ангара, и что убежала она к своему жениху Енисею, а Байкал с досады кинул ей вслед скалу, что и ныне торчит из воды, где начинается Ангара.
Я слушал, а на душе становилось отчего-то тревожно. Мне казалось, что все, о чем он рассказывает, я уже знаю или знал когда-то, но забыл, но что все было не так, как он рассказывает, а совсем иначе, и даже названия и имена звучат лишь похоже, но не так, как я их когда-то слышал. Я ничего не мог припомнить, но все время хотелось возразить…
Потом дядя Витя пел песню:
В старину, давно то было,
Пронеслись веков года,
Когда сдвинута Байкалом
Была синяя гора.
От нее лежат осколки
И теперь еще в воде
Да огромные пороги
По теченью кое-где.
Остальное всё умчали
Воды быстрые реки,
Но хранят легенду свято
Старожилы-рыбаки.
Вам расскажут их внучата,
Среди них она живет.
Неизвестно только имя,
От кого она идет…
Волны к тому времени уже стали захлестывать камни, за которыми мы сидели, а шум вала заставлял говорить все громче и громче. Другой берег, напротив, прояснился, и я впервые увидел горы, что выше наших, как сказал дядя Витя, со снежными шапками на остроконечных вершинах. До того берега было сорок километров, казалось же, что много больше. Открылась видимость влево и вправо. В обе стороны вода уходила в небо, или небо опускалось в воду, и лишь слабой, еле различимой чертой проглядывал горизонт.
Волны уже не просто катились, а будто кто-то подталкивал, торопил их, и это их раздражало, а раздражение они срывали на камнях и друг на друге, когда сталкивались в каменных россыпях на берегу. Тогда вода там закипала и пенилась и металась в водоворотах. На берегу ветра почти не было. Ветер носился где-то там, на середине, там он превращал воду в волны и оттуда гнал их к берегу.
Рыбаки снова заняли свои места на шпалах. Волны перехлестывали шпалы, били по ногам выше колен так, что сапоги не спасали. Клева, вопреки ожиданию и уверенности дяди Вити, не было, и через полчаса малость обескураженные рыбаки вышли на берег, слили воду из сапог, отжали гачи штанов и спрятали удилища.
Побросав остатки костра в воду, мы взобрались на насыпь и двинулись домой.
― Мы что знаем о рыбе, ― рассуждал дядя Витя, ― что ей жрать надо! А какие у нее еще дела и заботы, мы этого не знаем! По всем правилам должна она была клевать по валу, а вот не клюет! Значит, еще какие-то причины есть, которых мы не знаем. А может, еще подождать бы надо… Да только хватит с нас того, что есть!
И он подбросил кверху сумку с рыбой, и сумка тяжело упала ему на руки.
<...>
Наступила тем временем пора орехов, и мальчишки один за другим стали исчезать по нескольку дней с байкальского берега. Появлялись они с черными от смолы руками, на щеках, на лбу и на шее тоже были пятна смолы, и хотя керосином или бензином смола смывается легко, мальчишки не спешили избавиться от следов кедрача. Все карманы мальчишек были теперь полны орехов, а разговоры у костра на берегу велись в основном вокруг ореховых дел. Один хвастался, что, как вдарил по кедру колотом, с одного удара двести шишек свалилось, а десять штук по голове хлопнули. Постепенно количество падающих шишек с одного удара достигло пятисот, и мальчишки ревниво осматривали затылки друг друга, носящие следы от прямых попаданий.
У кого-то колот обломился от удара, у кого-то балаган ночью загорелся, у другого росомаха ночью уволокла все продукты, кто-то обнаружил свежие следы медведя около зимовья!
И только я один был на положении слушателя и угощенца. Все угощали орехами и требовали сказать, у кого орехи были прокалены лучше. Я же их и щелкать не умел. Мальчишки перекусывали скорлупу поперек, и пока я мучился с десятком, они справлялись с горстью.
Но вот наступил день, наступило утро, когда я с вещмешком за спиной шагал по узкой таежной тропе, что вела в кедровые места. Впереди меня шел Светкин отец, дядя Сережа, Юрка и его брат дядя Витя, а за мной по пятам шла Светка.
Тропа петляла, извивалась, то задираясь кверху, то скатываясь вниз, то исчезая на поворотах. Шли уже второй час, но усталости не было, а была одна радость, потому что нелегко было уговорить маму отпустить меня, и не отпустила бы, если бы не дядя Сережа. И каких только глупостей не говорила мама, пытаясь сорвать это дело: и что я слабенький и не выдержу длинного перехода, и что простыть могу ночью, ведь мы шли с ночевкой, и что я еще не оправился от болезни, и еще много говорила она лишних и несправедливых слов. Но как бы там ни было, я шел сейчас по тропе и ушел уже так далеко, что никто вернуть меня не сможет!
Мы вышли еще затемно, сначала даже дорогу было плохо видно, и холод утреннего байкальского сквозняка подгонял нас. Потом рассвело, потом за спиной появилось солнце, и птичий гомон вокруг непривычно оглушил меня. Но чем дальше шли, тем тише становилось вокруг, тем мрачнее становился лес. Уже кругом были одни кедры, и на ветвях их и на макушках висели шишки, а я не понимал, почему мы проходим мимо и зачем идем далеко, если здесь можно набрать сколько угодно! Спросил Светку, она хихикнула:
― Разве это кедрач! По десять штук на кедре! Неделю колотить будешь!
По пути встречалось много интересного, незнакомого, непонятного, но мы шли «по делу» и останавливаться и глазеть времени не было. Особенно поражали огромные муравейники и упавшие кедры с вывороченными корнями.
Много раз тропа раздваивалась, на одной такой развилке дядя Сережа, не останавливаясь, крикнул мне:
― Видишь!
И показал на тропу, что ушла влево от нас.
Мы пришли к большому балагану из веток и жердей. Быстро попили чай, и началась работа. Мы разделились на две партии.
Юрка с братом пошли в одну сторону, а мы со Светкой и ее отцом ― в другую. Дядя Сережа свалил топором большую березу, маленькой пилой отпилил метровую чурку, посередине вырубил косой паз и в этот паз вбил длинную палку. Получился колот. Он был такой тяжелый, что я даже приподнять его не мог.
Мы со Светкой взяли по мешку, а дядя Сережа поставил колот рукояткой на землю перед первым кедром, отвел колот на себя и ударил по стволу. И посыпались с кедра шишки! Некоторые летели со свистом, сыпались вдоль ствола, отскакивали от сучков в разные стороны.
― Собирай! ― крикнула Светка.
Я кинулся к дереву, начал шарить по земле, кое-как нашел пять шишек. Дядя Сережа ударил еще раз, и тут меня так треснуло по спине, что я, вскрикнув, упал в мох. Светка закатилась от смеха! А когда я подошел к ней, у нее в мешке уже было около полсотни шишек.
Ух, какая это была трудная работа! Дядя Сережа колотил и колотил, и я носился под деревьями, больше затаптывая шишки в мох, чем собирая их. Светка ― та ничего не боялась, она бросалась собирать шишки, когда они еще только летели с дерева. Шишки стукали по голове и по плечам, она вскрикивала, взвизгивала, хохотала, а я не мог понять, как ей не больно. Меня всего три раза стукнуло, а голова гудела, рука так болела, что притронуться нельзя, а позвоночник будто вообще треснул…
От постоянного наклона вся спина немела и стонала, ноги тоже, они проваливались в мох, а во мху попадались камни, ноги то застревали, то подворачивались, то скользили.
Шишки мы сваливали в кучу, но, обколачивая один участок за другим, все время удалялись в каком-то направлении, и я не понимал, как мы потом разыщем кучи.
Когда уже казалось, что я больше шага шагнуть не смогу, дядя Сережа сказал, чтобы мы со Светкой шли к балагану и готовили обед. И когда Светка крикнула: «Пошли!» ― я захлопал глазами ― я даже представить не мог, в какую сторону подаваться. Светка вывела меня так, как будто шла по поселку, и оказалось это совсем близко, потому что мы ходили кругами вокруг балагана. Пока мы готовили обед, дядя Сережа и дядя Витя начали стаскивать шишки к балагану. Они приносили по мешку, высыпали и уходили снова.
Светкин суп я ел, как ни разу не ел мамин, и все не верилось, что наемся. Потом лег на спину и сразу заснул. Меня разбудили, подняли, и мы сразу пошли работать. Как ни странно, после обеда работалось легче, да я уже и освоился немного, научился примечать, где падают шишки, находить их быстро, уворачиваться от ударов, хотя избежать их вовсе не могла даже Светка.
Перед вечером нас опять отправили готовить еду, и опять это было для меня очень вовремя, устал я невообразимо!
Мужчины стаскивали шишки, и их набралось с целую гору. Потом валили сухие деревья и стаскивали к балагану. Нужен был костер на всю ночь, потому что всю ночь предстояло обрабатывать шишки. Из балагана вытащили большой брезент и расстелили на земле. Оттуда же достали железные противни с дырочками разной величины ― это были сита. Запалили костер.
Еще раньше я обратил внимание на большую колодину, на которой были вырублены зубцы. На эти зубцы клалась шишка, по ней ударяли небольшой дощечкой тоже с зубцами и одним движением растирали шишку. И вот так нужно было переработать всю гору шишек. Потом еще предстояло просеять орехи через три сита и под конец прокалить орехи на костре в противнях уже без дырочек.
Мужчины и Юрка растирали шишки, а мы со Светкой насыпали сита и просеивали орехи. Такая это была работа, что я даже не заметил, как начало темнеть, как наступила ночь. Гора шишек, казалось, не уменьшается нисколько! Но когда она все же уменьшилась, Юрка подключился на просеивание, и мне стало немного легче. Первые листы с чистыми орехами уже стояли на огне, и мне поручили перемешивать, чтобы орехи не подгорали, но они подгорали, орехи щелкали и стреляли раскаленной скорлупой прямо в лицо.
― Вот теперь будешь знать, как достаются орешки! ― сказал дядя Сережа. ― Второй раз и пойти не захочешь!
― Захочу! ― ответил я, но едва ли искренне.
Всему бывает конец. Наступил конец и нашей работе. Чистые и прокаленные орехи были засыпаны котелками в вещмешки. Мне досталось четыре котелка из того расчета, что больше я не донесу. Светке тоже четыре. А Юрке ― шесть, ― и это было обидно. Я был не слабее Юрки, а уж со Светкой-то чего меня равнять! Но я не спорил.
А вот мешки дядя Сережи и Юркиного брата были ужасными, даже не верилось, что кто-то может поднять их с земли!
― А теперь спать до опухания! ― объявил дядя Сережа.
В балагане оказались одеяла, хоть и старые, но целые, и телогрейки, и даже шапки. Ночи в байкальской тайге холодные, это я уже знал.
Старшие расположились у костра, а нас троих определили в балаган. Юрка сразу же ушел туда, а мы со Светкой попросились немного посидеть у костра.
Ночь была темнущая. И только теперь, оглядевшись, я почувствовал, как страшно все вокруг! Костер освещал только саму поляну, и свет его кончался в двух шагах, а дальше все кругом было наполнено страшными тенями, шорохами, звуками, незнакомыми и тревожными. На фоне неба виднелись или угадывались вершины кедров, и казалось, будто вершины нависают над головой, готовые в любую минуту свалиться на голову живыми чудовищами ночи. В темноте мерещилось движение, кто-то подкрадывался или ходил около ― так и хотелось прижаться к костру и спрятаться в нем.
― Страшно? ― шепотом спросила Светка.
Я хмыкнул, будто мне наплевать.
― А мне всегда страшно ночью! ― призналась Светка, и я тогда тоже согласился, что мало приятного.
Все уже спали, а мы еще сидели и слушали ночные звуки и смотрели в костер, а мне вообще было жутковато уходить в темный балаган, и я сказал, что останусь здесь. Запахнувшись телогрейкой, я привалился к зубчатой колодине и скоро заснул.
<...>
Байкальская осень не успела отгореть всеми красками, как по краскам ударил мороз и упал снег. Снег, конечно, растаял, но успел прибить цвет, и он поблек в два дня.
По ущелью носились взад и вперед холодные сквозняки, нагоняя дожди и сырость. А Байкал штормил не переставая. Теперь он уже не бывал голубым даже в ясные дни, теперь он бывал чаще серым, свинцовым, и только когда шел вал култук с пенистыми хребтами, тогда он бывал темно-темно-синим.
Вторая половина байкальской осени ― самое грустное время года. Холодные дожди, холодные ветра, суровое и неприветливое море.
По второму разу снег уже не растаял, и это началась зима. Ручей или маленькая речка, что протекала по ущелью, покрылась ледяными заберегами, но что до нее, то не верилось в силу мороза: ведь вода буквально скакала по камням. Однако однажды ночью она отскакала свое и к утру сверкающим льдом замерла в движении, и это было чудо ― разве легко представить, что движение можно остановить и заморозить! Но здесь каскады и струи воды застыли в падении и броске, и даже брызги на камнях оледенели крупным жемчугом, а камни покрылись блестящей пленкой. Но речка питалась и подводными ручьями, и скоро лед во многих местах сначала вспучило, а потом ледяные вулканы лопнули и вода устремилась поверх льда. Лед нарастал сверху, и мальчишки говорили, что к весне он будет местами до полутора метров в толщину. Разве можно поверить в такое, если речка нигде не была глубже, чем по колено!
Уже кругом была зима, белый цвет утопил в себе все, кроме зелени елей и кедров на склонах, но и эта зелень была неяркой и вообще не воспринималась, как зелень, а просто как темное на белом.
И лишь Байкал в орнаменте белых заберегов еще сохранял, по крайней мере в солнечные дни, свою темную синь. Шторма ходили от берега к берегу и вдоль берегов, казалось, что Байкалу холодно и он штормит, чтобы согреться. По отмелям ледяные забереги белыми щупальцами уползали от берега вдаль, но еще были силы у моря противостоять морозу, а у мороза еще не было сил справиться с морем.
У мальчишек началась новая радость ― коньки. Коньки веревками прикручивались на валенки, но катались, в воскресенье например, по целому дню, а какие веревки выдержат! И потому валенок с коньком чуть окунали в воду, а затем некоторое время держали в снегу, и коньки прирастали к валенкам. Ногам было тяжеловато, зато надежно!
Почти от самой Мертвой скалы до берега Байкала все свободное от домов пространство ущелья покрылось льдом. Мы уходили к самой развилке в падь и оттуда катились вниз иногда без остановки, иногда налетая на трещину, и тогда случалась «куча-мала», и этой кучей мы, крутясь и барахтаясь, скользили вниз, потом снова вставали на коньки и вылетали на байкальские забереги.
Еще сколачивали три доски, ставили их на коньки, два сзади и один, рулевой, спереди. Такое устройство называлось рулевушкой. На нее ложились сразу несколько человек и летели по ущелью к Байкалу.
Вечерами и по воскресеньям по всему ущелью гулял ребячий гомон, и это было самое шумное и веселое время в жизни поселка тоже никак не могло выбрать для себя постоянного цвета в это утро и тоже то разливалось синью, то ребрилось перьями разметавшихся по горизонту облаков.
Нас обогнал поезд, и пока он пролетал мимо, мы стояли на самом краю бровки, а мелькающих и грохочущих вагонов можно было коснуться рукой.
Железная дорога шла по узкой скалистой полоске вдоль берега, над которым до неба нависли почти прямо, будто обрубленные, скалы. Пока поезд держал нас на краю насыпи, я пялил голову вверх, пытаясь представить высоту скал, и мне казалось, что высота их многокилометровая, потому что самих вершин не видно: их перекрывали нависшие над нами откосы.
Потом уже мы шли недолго и скоро каменистой ложбинкой спустились с насыпи на самый берег, весь заваленный громадными камнями. В двух местах над водой торчали две шпалы, на берегу придавленные камнями. Это место называлось лавой. Здесь была яма, то есть от последнего камня сразу без всякого уклона была глубина восемь ― десять метров. В такие места близко к берегу подходит хариус во время вала. Здесь его лучше всего ловить.
Когда мы спустились к воде, вал уже начался. Правда, волны были невысокие, шли друг за дружкой спокойно и не торопясь, шли не напрямую к берегу, а как бы наискось, и волна сначала лишь одним краем заплескивалась на берег, словно цепляясь за него, а когда другой, видимый конец ее тоже достигал берега, здесь, у наших ног, уже другая волна падала на камни, выбрасывая кверху между камнями горсти блестящих брызг.
Юрка и его брат достали спрятанные в камнях в прошлую рыбалку громадные удилища. У дяди Вити оно было семи метров, у Юрки ― пять с половиной. Удилища были составлены из нескольких палок, соединенных железными трубками. Перекинув через плечо сумку с икрой-наживкой, оба они, задрав удилища к небу, зашли на узкие мокрые шпалы, на которых и без удилища устоять трудно, насадили наживки на крючки и закинули лески насколько можно дальше. Уперев удилища в бедра, они замерли в такой позе, уставившись на поплавки с длинными гусиными перьями. Поплавки качались на волнах, наклонялись то назад, то вперед, и я несколько раз вздрагивал и вскрикивал ― мне казалось, что клюет, но рыбаки стояли как каменные статуи, без малейшего движения, и можно было подумать, что они забыли, зачем встали здесь.
Хариус ― рыба благородная, не то что какой-нибудь там окунь или карась, которые, как дураки, заглатывают червяков сразу до самого живота и тащат поплавок и леску, словно сообщая рыбаку, что, мол, дело сделано и давай тащи! Хариус сначала пробует хвостом сбить насадку с крючка и лишь потом, если очень голоден, осторожно пробует ее губами. Поплавок при этом лишь чуть вздрагивает, и надо суметь тут же подсечь его. А попробуй подсечь тонко, чтобы не оборвать губу, чтобы не успел хариус выпустить наживку изо рта, если в руках семиметровое удилище, а леска опущена на шесть метров в глубину!
А потом сама поза, в которой застывают рыбаки на шпале!
Тупой конец удилища как бы воткнут в бедро, тонкий его конец нависает в метре над поплавком, левая рука на левом бедре, корпус чуть отклонен назад, и во всей позе, кроме готовности к подсечке, еще и своеобразная удаль, и легкость, и безмятежность, и даже некоторая небрежность, и полное равнодушие на лице. А при этом шпала, как ни крепко придавлена камнями на берегу, все же пружинит под ногами, и волны бьют по ногам, а если клюнуло, то ведь нужно подсечь, вытащить, поймать хариуса левой рукой, прижав удилище к телу, снять рыбу с крючка, бросить в сумку или на берег, насадить наживку и снова закинуть леску, махнув громадным удилищем, ― и при всем этом не потерять равновесия, не поскользнуться ногой, не шлепнуть удилищем по воде. Хариус пуглив. Икра держится на крючке чуть-чуть и при неудачной подсечке слетает с крючка, и насаживай заново!
Понаблюдав за рыбаками минут десять, я зауважал их до волнения. А еще через несколько минут задремал, облокотившись на камень, и мне приснилось, что из воды между камней высунулась громадная рыбина и, разинув рот, сказала громко: «Проспал, рыбак!» ― и захохотала.
В этот миг что-то ударило меня по животу, я вскочил и увидел у ног рыбу. Юрка и дядя Витя хохотали.
― Проспал! ― крикнул Юрка.
― Собирай сучья! Разжигай костер! Жарить будем!
И дядя Витя показал мне, где можно набрать сучьев.
Пока я разжигал костер, одна за одной прилетели на берег восемь рыб ― больших хариусов, как сказал дядя Витя, по два фунта каждая, не меньше.
Потом клев прекратился. Рыбаки вышли на берег, положили удилища на камни и начали жарить рыбу невиданным способом. Рыбу обвертывали газетой и клали в костер, в самые угли, а когда вынимали, газета оказывалась лишь чуть пожелтевшей, и кое-где даже видны были буквы. Рыба же оказывалась отлично зажаренной, оставалось только посолить ее.
Пока жарилась рыба, пока мы ели ее, пока ждали хорошего вала, дядя Витя рассказывал мне о Байкале. Про вал Култук и про вал Баргузин, про ветер Сарму, что срывает деревья со скал и бросает в воду, про остров Ольхон, что на севере, про то, как была у Байкала единственная дочь, красавица Ангара, и что убежала она к своему жениху Енисею, а Байкал с досады кинул ей вслед скалу, что и ныне торчит из воды, где начинается Ангара.
Я слушал, а на душе становилось отчего-то тревожно. Мне казалось, что все, о чем он рассказывает, я уже знаю или знал когда-то, но забыл, но что все было не так, как он рассказывает, а совсем иначе, и даже названия и имена звучат лишь похоже, но не так, как я их когда-то слышал. Я ничего не мог припомнить, но все время хотелось возразить…
Потом дядя Витя пел песню:
В старину, давно то было,
Пронеслись веков года,
Когда сдвинута Байкалом
Была синяя гора.
От нее лежат осколки
И теперь еще в воде
Да огромные пороги
По теченью кое-где.
Остальное всё умчали
Воды быстрые реки,
Но хранят легенду свято
Старожилы-рыбаки.
Вам расскажут их внучата,
Среди них она живет.
Неизвестно только имя,
От кого она идет…
Волны к тому времени уже стали захлестывать камни, за которыми мы сидели, а шум вала заставлял говорить все громче и громче. Другой берег, напротив, прояснился, и я впервые увидел горы, что выше наших, как сказал дядя Витя, со снежными шапками на остроконечных вершинах. До того берега было сорок километров, казалось же, что много больше. Открылась видимость влево и вправо. В обе стороны вода уходила в небо, или небо опускалось в воду, и лишь слабой, еле различимой чертой проглядывал горизонт.
Волны уже не просто катились, а будто кто-то подталкивал, торопил их, и это их раздражало, а раздражение они срывали на камнях и друг на друге, когда сталкивались в каменных россыпях на берегу. Тогда вода там закипала и пенилась и металась в водоворотах. На берегу ветра почти не было. Ветер носился где-то там, на середине, там он превращал воду в волны и оттуда гнал их к берегу.
Рыбаки снова заняли свои места на шпалах. Волны перехлестывали шпалы, били по ногам выше колен так, что сапоги не спасали. Клева, вопреки ожиданию и уверенности дяди Вити, не было, и через полчаса малость обескураженные рыбаки вышли на берег, слили воду из сапог, отжали гачи штанов и спрятали удилища.
Побросав остатки костра в воду, мы взобрались на насыпь и двинулись домой.
― Мы что знаем о рыбе, ― рассуждал дядя Витя, ― что ей жрать надо! А какие у нее еще дела и заботы, мы этого не знаем! По всем правилам должна она была клевать по валу, а вот не клюет! Значит, еще какие-то причины есть, которых мы не знаем. А может, еще подождать бы надо… Да только хватит с нас того, что есть!
И он подбросил кверху сумку с рыбой, и сумка тяжело упала ему на руки.
<...>
Наступила тем временем пора орехов, и мальчишки один за другим стали исчезать по нескольку дней с байкальского берега. Появлялись они с черными от смолы руками, на щеках, на лбу и на шее тоже были пятна смолы, и хотя керосином или бензином смола смывается легко, мальчишки не спешили избавиться от следов кедрача. Все карманы мальчишек были теперь полны орехов, а разговоры у костра на берегу велись в основном вокруг ореховых дел. Один хвастался, что, как вдарил по кедру колотом, с одного удара двести шишек свалилось, а десять штук по голове хлопнули. Постепенно количество падающих шишек с одного удара достигло пятисот, и мальчишки ревниво осматривали затылки друг друга, носящие следы от прямых попаданий.
У кого-то колот обломился от удара, у кого-то балаган ночью загорелся, у другого росомаха ночью уволокла все продукты, кто-то обнаружил свежие следы медведя около зимовья!
И только я один был на положении слушателя и угощенца. Все угощали орехами и требовали сказать, у кого орехи были прокалены лучше. Я же их и щелкать не умел. Мальчишки перекусывали скорлупу поперек, и пока я мучился с десятком, они справлялись с горстью.
Но вот наступил день, наступило утро, когда я с вещмешком за спиной шагал по узкой таежной тропе, что вела в кедровые места. Впереди меня шел Светкин отец, дядя Сережа, Юрка и его брат дядя Витя, а за мной по пятам шла Светка.
Тропа петляла, извивалась, то задираясь кверху, то скатываясь вниз, то исчезая на поворотах. Шли уже второй час, но усталости не было, а была одна радость, потому что нелегко было уговорить маму отпустить меня, и не отпустила бы, если бы не дядя Сережа. И каких только глупостей не говорила мама, пытаясь сорвать это дело: и что я слабенький и не выдержу длинного перехода, и что простыть могу ночью, ведь мы шли с ночевкой, и что я еще не оправился от болезни, и еще много говорила она лишних и несправедливых слов. Но как бы там ни было, я шел сейчас по тропе и ушел уже так далеко, что никто вернуть меня не сможет!
Мы вышли еще затемно, сначала даже дорогу было плохо видно, и холод утреннего байкальского сквозняка подгонял нас. Потом рассвело, потом за спиной появилось солнце, и птичий гомон вокруг непривычно оглушил меня. Но чем дальше шли, тем тише становилось вокруг, тем мрачнее становился лес. Уже кругом были одни кедры, и на ветвях их и на макушках висели шишки, а я не понимал, почему мы проходим мимо и зачем идем далеко, если здесь можно набрать сколько угодно! Спросил Светку, она хихикнула:
― Разве это кедрач! По десять штук на кедре! Неделю колотить будешь!
По пути встречалось много интересного, незнакомого, непонятного, но мы шли «по делу» и останавливаться и глазеть времени не было. Особенно поражали огромные муравейники и упавшие кедры с вывороченными корнями.
Много раз тропа раздваивалась, на одной такой развилке дядя Сережа, не останавливаясь, крикнул мне:
― Видишь!
И показал на тропу, что ушла влево от нас.
Мы пришли к большому балагану из веток и жердей. Быстро попили чай, и началась работа. Мы разделились на две партии.
Юрка с братом пошли в одну сторону, а мы со Светкой и ее отцом ― в другую. Дядя Сережа свалил топором большую березу, маленькой пилой отпилил метровую чурку, посередине вырубил косой паз и в этот паз вбил длинную палку. Получился колот. Он был такой тяжелый, что я даже приподнять его не мог.
Мы со Светкой взяли по мешку, а дядя Сережа поставил колот рукояткой на землю перед первым кедром, отвел колот на себя и ударил по стволу. И посыпались с кедра шишки! Некоторые летели со свистом, сыпались вдоль ствола, отскакивали от сучков в разные стороны.
― Собирай! ― крикнула Светка.
Я кинулся к дереву, начал шарить по земле, кое-как нашел пять шишек. Дядя Сережа ударил еще раз, и тут меня так треснуло по спине, что я, вскрикнув, упал в мох. Светка закатилась от смеха! А когда я подошел к ней, у нее в мешке уже было около полсотни шишек.
Ух, какая это была трудная работа! Дядя Сережа колотил и колотил, и я носился под деревьями, больше затаптывая шишки в мох, чем собирая их. Светка ― та ничего не боялась, она бросалась собирать шишки, когда они еще только летели с дерева. Шишки стукали по голове и по плечам, она вскрикивала, взвизгивала, хохотала, а я не мог понять, как ей не больно. Меня всего три раза стукнуло, а голова гудела, рука так болела, что притронуться нельзя, а позвоночник будто вообще треснул…
От постоянного наклона вся спина немела и стонала, ноги тоже, они проваливались в мох, а во мху попадались камни, ноги то застревали, то подворачивались, то скользили.
Шишки мы сваливали в кучу, но, обколачивая один участок за другим, все время удалялись в каком-то направлении, и я не понимал, как мы потом разыщем кучи.
Когда уже казалось, что я больше шага шагнуть не смогу, дядя Сережа сказал, чтобы мы со Светкой шли к балагану и готовили обед. И когда Светка крикнула: «Пошли!» ― я захлопал глазами ― я даже представить не мог, в какую сторону подаваться. Светка вывела меня так, как будто шла по поселку, и оказалось это совсем близко, потому что мы ходили кругами вокруг балагана. Пока мы готовили обед, дядя Сережа и дядя Витя начали стаскивать шишки к балагану. Они приносили по мешку, высыпали и уходили снова.
Светкин суп я ел, как ни разу не ел мамин, и все не верилось, что наемся. Потом лег на спину и сразу заснул. Меня разбудили, подняли, и мы сразу пошли работать. Как ни странно, после обеда работалось легче, да я уже и освоился немного, научился примечать, где падают шишки, находить их быстро, уворачиваться от ударов, хотя избежать их вовсе не могла даже Светка.
Перед вечером нас опять отправили готовить еду, и опять это было для меня очень вовремя, устал я невообразимо!
Мужчины стаскивали шишки, и их набралось с целую гору. Потом валили сухие деревья и стаскивали к балагану. Нужен был костер на всю ночь, потому что всю ночь предстояло обрабатывать шишки. Из балагана вытащили большой брезент и расстелили на земле. Оттуда же достали железные противни с дырочками разной величины ― это были сита. Запалили костер.
Еще раньше я обратил внимание на большую колодину, на которой были вырублены зубцы. На эти зубцы клалась шишка, по ней ударяли небольшой дощечкой тоже с зубцами и одним движением растирали шишку. И вот так нужно было переработать всю гору шишек. Потом еще предстояло просеять орехи через три сита и под конец прокалить орехи на костре в противнях уже без дырочек.
Мужчины и Юрка растирали шишки, а мы со Светкой насыпали сита и просеивали орехи. Такая это была работа, что я даже не заметил, как начало темнеть, как наступила ночь. Гора шишек, казалось, не уменьшается нисколько! Но когда она все же уменьшилась, Юрка подключился на просеивание, и мне стало немного легче. Первые листы с чистыми орехами уже стояли на огне, и мне поручили перемешивать, чтобы орехи не подгорали, но они подгорали, орехи щелкали и стреляли раскаленной скорлупой прямо в лицо.
― Вот теперь будешь знать, как достаются орешки! ― сказал дядя Сережа. ― Второй раз и пойти не захочешь!
― Захочу! ― ответил я, но едва ли искренне.
Всему бывает конец. Наступил конец и нашей работе. Чистые и прокаленные орехи были засыпаны котелками в вещмешки. Мне досталось четыре котелка из того расчета, что больше я не донесу. Светке тоже четыре. А Юрке ― шесть, ― и это было обидно. Я был не слабее Юрки, а уж со Светкой-то чего меня равнять! Но я не спорил.
А вот мешки дядя Сережи и Юркиного брата были ужасными, даже не верилось, что кто-то может поднять их с земли!
― А теперь спать до опухания! ― объявил дядя Сережа.
В балагане оказались одеяла, хоть и старые, но целые, и телогрейки, и даже шапки. Ночи в байкальской тайге холодные, это я уже знал.
Старшие расположились у костра, а нас троих определили в балаган. Юрка сразу же ушел туда, а мы со Светкой попросились немного посидеть у костра.
Ночь была темнущая. И только теперь, оглядевшись, я почувствовал, как страшно все вокруг! Костер освещал только саму поляну, и свет его кончался в двух шагах, а дальше все кругом было наполнено страшными тенями, шорохами, звуками, незнакомыми и тревожными. На фоне неба виднелись или угадывались вершины кедров, и казалось, будто вершины нависают над головой, готовые в любую минуту свалиться на голову живыми чудовищами ночи. В темноте мерещилось движение, кто-то подкрадывался или ходил около ― так и хотелось прижаться к костру и спрятаться в нем.
― Страшно? ― шепотом спросила Светка.
Я хмыкнул, будто мне наплевать.
― А мне всегда страшно ночью! ― призналась Светка, и я тогда тоже согласился, что мало приятного.
Все уже спали, а мы еще сидели и слушали ночные звуки и смотрели в костер, а мне вообще было жутковато уходить в темный балаган, и я сказал, что останусь здесь. Запахнувшись телогрейкой, я привалился к зубчатой колодине и скоро заснул.
<...>
Байкальская осень не успела отгореть всеми красками, как по краскам ударил мороз и упал снег. Снег, конечно, растаял, но успел прибить цвет, и он поблек в два дня.
По ущелью носились взад и вперед холодные сквозняки, нагоняя дожди и сырость. А Байкал штормил не переставая. Теперь он уже не бывал голубым даже в ясные дни, теперь он бывал чаще серым, свинцовым, и только когда шел вал култук с пенистыми хребтами, тогда он бывал темно-темно-синим.
Вторая половина байкальской осени ― самое грустное время года. Холодные дожди, холодные ветра, суровое и неприветливое море.
По второму разу снег уже не растаял, и это началась зима. Ручей или маленькая речка, что протекала по ущелью, покрылась ледяными заберегами, но что до нее, то не верилось в силу мороза: ведь вода буквально скакала по камням. Однако однажды ночью она отскакала свое и к утру сверкающим льдом замерла в движении, и это было чудо ― разве легко представить, что движение можно остановить и заморозить! Но здесь каскады и струи воды застыли в падении и броске, и даже брызги на камнях оледенели крупным жемчугом, а камни покрылись блестящей пленкой. Но речка питалась и подводными ручьями, и скоро лед во многих местах сначала вспучило, а потом ледяные вулканы лопнули и вода устремилась поверх льда. Лед нарастал сверху, и мальчишки говорили, что к весне он будет местами до полутора метров в толщину. Разве можно поверить в такое, если речка нигде не была глубже, чем по колено!
Уже кругом была зима, белый цвет утопил в себе все, кроме зелени елей и кедров на склонах, но и эта зелень была неяркой и вообще не воспринималась, как зелень, а просто как темное на белом.
И лишь Байкал в орнаменте белых заберегов еще сохранял, по крайней мере в солнечные дни, свою темную синь. Шторма ходили от берега к берегу и вдоль берегов, казалось, что Байкалу холодно и он штормит, чтобы согреться. По отмелям ледяные забереги белыми щупальцами уползали от берега вдаль, но еще были силы у моря противостоять морозу, а у мороза еще не было сил справиться с морем.
У мальчишек началась новая радость ― коньки. Коньки веревками прикручивались на валенки, но катались, в воскресенье например, по целому дню, а какие веревки выдержат! И потому валенок с коньком чуть окунали в воду, а затем некоторое время держали в снегу, и коньки прирастали к валенкам. Ногам было тяжеловато, зато надежно!
Почти от самой Мертвой скалы до берега Байкала все свободное от домов пространство ущелья покрылось льдом. Мы уходили к самой развилке в падь и оттуда катились вниз иногда без остановки, иногда налетая на трещину, и тогда случалась «куча-мала», и этой кучей мы, крутясь и барахтаясь, скользили вниз, потом снова вставали на коньки и вылетали на байкальские забереги.
Еще сколачивали три доски, ставили их на коньки, два сзади и один, рулевой, спереди. Такое устройство называлось рулевушкой. На нее ложились сразу несколько человек и летели по ущелью к Байкалу.
Вечерами и по воскресеньям по всему ущелью гулял ребячий гомон, и это было самое шумное и веселое время в жизни поселка.




