Географ глобус пропил
(фрагмент романа)
Поныш, который летом был шириною едва ли в двадцать шагов, сейчас разлился так, что затопил ельник на противоположном берегу докуда хватает глаз. Весна выдалась поздняя и дружная. Талые воды со склонов гор, из урочищ хлынули сплошным потоком. Этот поток стремительно нес сорванные ветки, источенные льдины, куски мха и дерна, недогнившую листву, обломки коры, черную траву. На стволы деревьев накрутило юбки из бурого мочала. Грязная пена тянулась по быстротоку, сбивалась в комья над водоворотами. Поныш был мутным, как самогон.
Наши рюкзаки распотрошены, а вещи разбросаны среди чахлых березок. Я обучаю отцов правильной укладке. Напялив красные спасжилеты, отцы, ругаясь, уныло бродят по берегу, волоча свои шмотки то в одну кучу, то в другую.
Управляемся еле-еле за полтора часа.
— А теперь надо жерди для каркаса вырубить, — говорю я.
Отцы насупленно сидят общей кучей и злобно курят. Я фальшиво насвистываю, поигрывая топором. Наконец в насупленной куче нарождается угрюмое бурчание, которое постепенно перерастает в яростную брань. Отцы решают, кому идти за жердями. Наконец из кучи задом наперед на четвереньках вылетает Тютин, встает, забирает у меня топор и, хныкая, сутулясь, утаскивается в березки. Все сидят, ждут, молчат, курят. Я тоже. Тютин возвращается с охапкой тоненьких сосенок.
— Это слишком хлипкие, — говорю я. — Нужны попрочнее.
— Ты, блин, Жертва, дергай снова за дубинами! — орет Градусов.
Девочки уходят в сторону и, отвернувшись, усаживаются на берег. Отцы лежат. Я молча курю. Тютин поодаль стоит в кустах, как олень.
— Ладно, — говорю я. — Пусть каркас будет из тонких жердей. Но учтите: я предупреждал, что они могут сломаться.
Я объясняю, как строится катамаран. Показываю, как накачивать гондолы. Всем сразу кажется, что это самое легкое. Градусов, Демон и Овечкин устремляются ко мне. В свалке Градусов овладевает насосом и бьет им всех по голове. Что ж, пусть качает Градусов.
Я учу вязать раму. Все с мрачным предчувствием смотрят на меня, обступив полукругом и засунув руки в карманы. Молчат. Я вяжу. Все смотрят. Я вяжу. Все смотрят. Я говорю:
— Человек может смотреть бесконечно на три вещи в мире: на горящий огонь, на падающий плевок и на чужую работу.
Борман, тяжело кряхтя, присаживается на корточки и тоже берется за веревки. Нехотя к нему присоединяется вздыхающий Чебыкин. Потом понурый Овечкин. Демон и Тютин по-прежнему лежат в березках.
Катамаран пусть и медленно, но строится. К шаткой раме из тонких жердей мы приматываем четыре гондолы — по две в ряд. Потом натягиваем сетку, прикручиваем чалку и уже дружно спускаем свое судно на воду. Все задумчиво разглядывают его.
— Эротично получилось, — говорит Чебыкин.
— У нас в деревне тоже один мальчик плавал-плавал на надувной лодке и утонул, — тихо говорит Тютин.
Все надолго замолкают.
— Бивень, — наконец говорит Градусов.
— Ну, делите места, — предлагаю я. — Мое — справа на корме.
Справа на корме — это место командира. Отцам же почему-то кажется, что места на корме — чуханские, а вот барские места только на носу. Градусов падает ничком на передок правой гондолы, обхватывает его руками и орет, что всем сокрушит пилораму. Чебыкин и Овечкин отдирают его. Тютин прыгает вокруг, пока градусовский сапог случайно не заезжает ему под дых. Тютин укладывается на землю лицом вниз и молчит. Пока Чебыкин и Овечкин дергают за ноги в разные стороны Градусова, Борман быстро и деловито пришнуровывается на передок левой гондолы. Ушлый Демон пристраивает свое барахло за спиной Бормана. Потом вчетвером они все-таки отрывают бьющегося Градусова. Чебыкин ловко занимает правое носовое место, а Овечкин — место за спиной Чебыкина. Градусов выдергивается из рук Бормана и Демона и начинает отрывать от катамарана крепко пришнурованный к каркасу рюкзак Чебыкина. Все вновь оттаскивают Градусова и кричат ему, что алкаши сидят на корме и не рыпаются, например Географ. Градусов бешено плюет на рюкзак Чебыкина и идет на корму.
Я помогаю устроиться девочкам — Люське перед Градусовым, а Маше перед собою. Оклемавшийся Тютин поднимается и видит, что ему осталось место лишь посередине катамарана. Надо только выбрать, где сесть — справа или слева.
Тютин берет весло, забирается зачем-то на бугор и веслом долго, вдумчиво машет там, примериваясь, с какой руки ему будет удобно загребать. Выясняется, что удобнее с левой. Он укладывает свой рюкзак на левую гондолу. Градусов грозится, что если увидит перед собой черепок Жертвы, то сразу раскроит его на фиг. Тютин, вздыхая, покорно переползает на правую гондолу. Сражение утихает.
— А теперь, — говорю я, — нужно идти за дровами на обед.
Отцы неподвижно сидят в березках — злые и молчаливые. Курят.
— Пацаны... — жалобно просит Люська. — Чего вы как эти... Борман...
— А фиг ли я?! — огрызается Бармин. — Всегда: Борман! Борман!.. Самый резкий, что ли? Вон Демон пусть идет!
— Я не могу. Я руку порезал. Вот, смотрите.
— Ты чего грабли свои суешь мне в харю?! — орет Градусов. — Отжимайся! Я тоже ногу стер! Ну и что?
— Нога — не рука, ею дрова не рубить.
Свара разгорается с новой страстью. Вскоре уже все орут, бьют себя в грудь, швыряют друг другу топор и размахивают увечьями. Тютин постепенно откочевывает к кустам.
— Виктор Сергеевич, — утомленно говорит Маша. — Вы же видите — никакого костра они не сделают... Может, устроить просто перекус?
— Во-первых, — отвечаю я, — они уже все сожрали, что взяли из дома...
— Я не сожрала, — быстро вставляет Люська.
— Во-вторых, — продолжаю я, — потерпите, девчонки. Так надо. А в-третьих, пойдемте в лес и слопаем Люськины пироги втроем.
— Нехорошо втроем, — твердо говорит Маша. — Делить — так на всех.
— Маша, — говорю я. — Не старайся понять меня, а просто поверь. Потом сама увидишь, что я окажусь прав.
Маша растерянно молчит.
— Да верит она вам, только выделывается, — говорит Люська.
— Дура, — краснея, отвечает Маша.
Мы втроем уходим в лес и там съедаем Люськины бутерброды, вафли и чипсы. Когда через полчаса мы возвращаемся, отцы в живописных позах угрюмо лежат на берегу.
— Вон дрова... — цедит мне Градусов и носком сапога поддевает небольшую кучку срубленных березок.
Я поднимаю одну березку и сгибаю ее подковой.
— Это не дрова, это веревки сырые, — говорю я. — К тому же их мало. И где рогатины для костра? Где перекладина? Где котлы с водой? Где огонь?
Отцы не отвечают.
— В общем, так, — подвожу итог я. — Чтобы найти место для ночевки, мы выплываем прямо сейчас. Позавтракаем и пообедаем в ужин.
И вот мы плывем. Я так долго ждал, когда же смогу вложить реальное содержание в эти простые слова: мы плывем. Запястьями, висками, кончиками ушей я ощущаю влажную свежесть воздуха. От каждого гребка на желтой воде закручиваются две воронки, и узор их напоминает рельеф ионической капители. Когти тоски, что целый год ржавели в моей душе, потихоньку разжимаются. Мне кажется, что впервые за долгое время я двигаюсь по дороге, которая приведет меня к радости.
Отцы вдруг забыли, что они голодные и уставшие. Они ошалели оттого, что по-настоящему плывут по настоящей речке в настоящей тайге. Они бестолково гребут в разные стороны и гогочут.
— Эротично!.. — балдея, бормочет Чебыкин.
Поныш стремительно катится среди ельников — блестящая, янтарная от заката дорога между двух черных, высоких заборов. Над рекой стоит шум — журчат кусты, гулом отзывается пространство. Мимо нас совсем рядом — хоть веслом дотянись — мелькают еловые лапы. Вечер сгустил все краски, в цвета тропических рыб расписал хвосты и плавники облаков. Дикий, огненный край неба дымно и слепо глядит на нас бездонным водоворотом солнца. Надувная плошка и пригоршня человечков на ней — посреди грозного таежного океана. Это как нож у горла, как первая любовь, как последние стихи.
— Географ, а что это там впереди? — спрашивает Борман. — Дом?
— Может, Пермь? — с надеждой предполагает Тютин.
— Доплывем — увидим, — говорю я.
— Блин, это же скалы!.. — кричит Чебыкин.
По длинной дуге мы несемся вперед. И вот из-за поворота навстречу нам и вверх лезут каменные стены. Ельник оттягивается в сторону, как штора. Не просто огромная, а чудовищно огромная скала, как гребенчатый динозавр в траве, лежит на левом берегу в еловых дебрях. Чебыкин длинно свистит от ужаса или от восторга. С таким свистом падает бомба. Отцы перестали грести, уставившись на каменные кручи.
На общем скальном фундаменте, вдоль которого летит Поныш, громоздятся два кривых утеса. Левый сверху расколот на три зубца, а правый расщеплен на четыре. И между утесами фантастическим сверлом ввинчивается вверх, разбухая на конце, узкая щербатая башня — Чертов Палец. Семь пиков — семь Братьев, скала Семичеловечья. Еловые копья вонзаются Братьям под ребра.
Поныш затягивает нас под скалу. Мы дружно задираем головы. Грубая кладка. Старые сколы. Дуги пластов словно потрескивают под давлением неимоверной тяжести. Трещины и рубцы, покрытые размывами вешних водостоков и бурым лишайником. Из расщелин, как орудийные стволы из амбразур, торчат обломанные стволы рухнувших сверху деревьев. И еще языки каменных осыпей, и груды валежника в теснинах, и мертвая твердь монолита за ветвями засохших елок. А по гребню на страшной высоте — кайма сосновых крон, алых от заката.
И вдруг Борман начинает орать, судорожно дергая веслом. Я роняю взгляд с вершин на реку. Волосы ходуном прокатываются по моей голове. Поныш под скалой словно бы спотыкается о длинную плиту поперек русла и летит кувырком.
Блестящий слив скатывается по плоскости плиты и, как нож, вонзается в бурлящую пенную кашу, из которой вылетают фонтаны брызг. Наш катамаран боком заходит в струю. Через миг нас перевернет.
— Левый борт, греби! — ору я.
— Табань! — орет Борман.
— Чеба, раззява, убью! — орет Градусов.
— Назад! — тонко вопит Чебыкин.
— Поворачивай! — верещит Овечкин.
— А-ы-ы!.. — взвывает Тютин.
Я табаню, всем корпусом откинувшись назад и носками сапог закрючив перекладину каркаса. Цевье весла хрустит от напряжения, а из-под лопасти ползет пена. Катамаран вздрагивает, поворачивая бегемотово рыло навстречу препятствию. Мне кажется, что в спине у меня от натуги рвутся веревки. Мы вплавляемся в слепящее на закате зеркало потока и в упор ухаем вниз по сливу.
Белое клокотание проглатывает Бормана и Чебыкина, потом Демона и Овечкина. Катамаран прогибается посередине, и даже сквозь обвальный грохот воды я слышу треск лопающегося каркаса. Отцы выныривают, а пенный язык катится через Тютина и расшибается о коленки Маши и Люськи. Словно получив пинок, мокрый катамаран вылетает из порога, едва только чиркнувшего нас с Градусовым по сапогам.
И тут я вижу, как Тютин вдруг начинает медленно погружаться в каркас. Тютин молчит. На лице у него остаются лишь пугающей величины глаза и маленький, плотно сжатый рот. Каркас разломился прямо посередине, где стыкуются две пары гондол — то есть под Тютиным. И теперь катамаран медленно разделяется на две половинки.
— Держи Жертву!.. — первым орет Градусов.
Маша, Люська и Овечкин дружно вцепляются в Тютина, который торчит из каркаса уже по пояс, как Иван ― коровий сын из сырой земли. Теперь Тютин — единственное связующее звено между двумя половинками нашего катамарана. Он висит между ними по грудь в воде, как амбарный замок между створками ворот.
— К берегу! — командую я.
<...>
Вершина Семичеловечьей — это плато, поросшее соснами. Оно полого скатывается к торчащим над обрывом зубцам Братьев. Между зубцами — ступенчатый лабиринт кривых, мшистых расселин, загроможденных валежником.
Мы выходим к кромке обрыва. Внизу — страшная пустота. Впереди, до горизонта, разливается даль тайги. Тайга туманно-голубая, она поднимается к окоему пологими, медленными волнами. И нету ни скал, ни рек, ни просек, ни селений — сплошная дымчатая шкура.
— Эротично!.. — бормочет Чебыкин, восторженно озираясь.
Прямо перед нами беззвучно поднимается жуткий идол Чертового Пальца. Кажется, он вырастает прямо из недр ископаемой перми, от погребенных в толще костей звероящеров. Он гипнотизирует, как вставшая дыбом кобра. Я чувствую его безмолвный, незрячий, нечеловеческий взгляд сквозь опущенные каменные веки.
— Фу, как смотрит... — ежится Люська.
Отцы поскорее проходят мимо каменного столба.
— Географ, а в эти ущелья соваться-то можно? — спрашивает Чеба.
— Суйтесь, — разрешаю я. — Только не звезданитесь откуда...
Чебыкин исчезает в одном из ущелий. Остальные почему-то медлят. Неожиданно Чебыкин показывается на одном из зубцов-Братьев.
— Эгей, бивни-и!.. — орет он и машет руками.
— Слезай немедленно!.. — хором в ужасе кричат Маша и Люська.
Но Чебыкин, довольно хохоча, карабкается дальше, исчезает за выступами, спускается в расщелины, появляется снова, ползая по скалам, как муха. С ледяным шаром в животе я слежу за его передвижением. Я боюсь даже вздрогнуть, словно этим могу его столкнуть. Отцы кряхтят, инстинктивно сжимая кулаки и напрягая мышцы. Люська закрывает лицо ладонями. Я трясущимися руками вставляю в рот сигарету фильтром наружу и прикуриваю ее, ничего не замечая. Чебыкин взбирается на последний, самый высокий, острый и недоступный зубец. Он что-то вопит, размахивает шапкой, поворачивается к нам задом и хлопает по нему.
— Ну всё, конец Чебе, — цедит сквозь зубы Градусов.
— Там пещера-а!.. — доносится до нас крик Чебыкина.
Потом он быстро и ловко лезет обратно и где-то на полпути сворачивает, чтобы выбраться к пещере покороче.
— Давайте тоже к пещере двинем, — говорю я отцам. — Вон туда...
Мы спускаемся в мшистое, сырое, холодное и темное ущелье. Оно круто и ухабисто падает вниз. Отцы цепляются руками за мокрые камни, скользят на сгнившей хвое и склизких бревнах. Кое-где нам приходится спрыгивать с невысоких обрывчиков. Отцы снизу страхуют девочек. Маша меня сегодня просто не замечает.
Я иду последним и думаю об этом. Мне уже не стыдно за вчерашнее, и мне не больно от Машиного невнимания, а может, и от открытой неприязни. Мне кажется, что в душе я заложил Машу кирпичами, как окно в стене. В душе лишь легкий сквозняк от новой дыры где-то в районе сердца — откуда я выломал кирпичи.
Впереди и внизу мелькает Чебыкин.
— Иди сюда, козел! — злобно орет Градусов.
— Отжимайся! — советует Чебыкин и с хохотом убегает за уступ.
Наконец мы выходим на ровную, голую площадку. Над нею в стене треугольная дыра пещеры. Отцы взбираются к входу и заглядывают.
— Там обрыв, — говорит Овечкин.
— А как же Чебыкин спустился? — удивляется Люська.
— Бу-бу-бу-бу! — жизнерадостно доносится пояснение из пещеры.
— Ага, — скептически соглашается Борман. — Не все же такие макаки.
— У нас в деревне один мальчик лазил-лазил по скалам, упал и разбился,
— говорит Тютин.
— У вас в деревне живые-то мальчики хоть остались? — интересуется Маша.
— Знаете, куда Чеба залез? — спрашиваю я. — В древности эта пещера была...
— ...сортиром! — подсказывает Градусов и ржет.
— ...святилищем, и здесь, на площадке, стояли идолы.
— Каким святилищем? — удивляется Люська. — Разве здесь кто-то жил?
— Здесь жили великие народы, о которых человечество уже давно забыло. Здесь были крепости, каналы, капища. Были князья, жрецы, звездочеты, поэты. Шли войны, штурмами брали города, могучие племена насмерть дрались среди скал. Все было. И прошло.
Отцы слушают непривычно внимательно. На уроках в школе я такого не видал. По их глазам я понимаю, что они ощущают. Они, конечно, как и я, у Чертового Пальца тоже почувствовали незримый и неизъяснимый взгляд. И вот теперь у них под ногами словно земля заговорила. До самых недр, до погребенных костей звероящеров, она вдруг оказалась насыщенной смыслом, кровью, историей. Эта одухотворенность дышит из нее к небу и проницает тела, как радиация земли Чернобыля. Тайга и скалы вдруг перестали быть дикой, безымянной глухоманью, в которой тонут убогие деревушки и зэковские лагеря. Тайга и скалы вдруг стали чем-то важным в жизни, важнее и нужнее многого, если не всего.
— Географ, говори погромче!.. — слышится крик Чебыкина.
— Лучше вылезай! — кричит в ответ Борман.
— Фигушки, вы драться будете... Географ, погромче!..
— Археологи проводили здесь раскопки, — рассказываю я то, что читал и слышал про Семичеловечью, — нашли множество костей жертвенных животных и наконечников стрел...
— Ты, что ли, мослы растерял, Жертва? — Градусов пихает Тютина в бок.
— Нашел! Нашел! — возбужденно орет из недр пещеры Чебыкин. — Наконечник стрелы нашел!..
Отцы взволнованно заметались перед пещерой.
— Вылезай, урод! — кричит Градусов. — Не тронем! Слово пацана!
Через некоторое время Чебыкин вылезает и протягивает мне продолговатый камень. Отцы благоговейно смотрят на камень, трогают кончиками пальцев. Камень — обычный обломок.
— Что это? Стрела? Копье? — сияя, спрашивает Чебыкин.
— Кусок окаменевшего дерьма мамонта, — говорю я.
Отцы хохочут. Чебыкин сконфуженно прячет камень в карман.
— Для вас, бивней, может, и дерьмо... — независимо говорит он.
Мы уходим обратно вверх по ущелью. Я иду последним. Пацаны учесали вперед и забыли про девочек. Когда я хочу подсадить Машу, она оборачивается и взглядом отодвигает меня.
— Не надо! — зло говорит она и, помолчав, добавляет: — Я вообще не хочу, чтобы вы ко мне прикасались!
Пообедав, мы собираем вещи, чтобы отплывать. Борман потихоньку берет у меня консультации. А Маша меня не замечает. Она это делает не демонстративно, что само по себе означает какое-то внимание. Она не замечает меня, как человек не замечает развязавшийся шнурок. Но я спокоен. Я знаю, что Маша — моя. Я только не знаю, что мне с ней делать. В своей судьбе я не вижу для нее места. От этого мне горько. Я ее люблю. И я тяжелой болью рад, что мы сейчас в походе. Поход — это как заповедник судьбы. Собирая у палатки рюкзак, я слышу, как Маша разговаривает с Овечкиным. Они в палатке вдвоем. Им кажется, что стены отделяют их от мира.
— Ты сегодня непонятная... — осторожно говорит Овечкин.
— Я нормальная, — твердо отвечает Маша. — Убери руки.
— Это из-за Географа?
— Не твое дело.
— А как же я? — после молчания наконец спрашивает Овечкин.
— Решай сам.
Мне жаль Овечкина. У Маши слишком крепкий характер. Другая песня — Люська. Когда мы спускались с Семичеловечьей, она грохнулась на склоне, а потом начала ныть и проситься на руки.
— Ладно, давай донесу, — согласился Борман.
Он усадил Люську на закорки и, покрякивая, потащил к лагерю. Благо что до него было метров двести.
— Градусов, ты сегодня дежурный, — на обеде напоминает Борман.
— Иди котлы мой, — поддакивает Люська, увиваясь вокруг Бормана.
— Одному западло! — рычит Градусов. — Пусть и Географ чешет!
— Он за тебя в завтрак дежурил, а ты спал.
— Меня не колышет! Будить надо было! И вообще, Борман мне не начальник! Я был против него!
— А его большинство выбрало, значит, он — командир!
— Пусть тогда большинство и моет котлы!.. А ты чего раскомандовалась, если он командир? Сильно невтерпеж — так командуй своим Борманом, а не мной, поняла, Митрофанова?
— Почему это Борман мой? — опешила Люська.
— Он же тебя на горбу таскает, как мешок с дерьмом...
— Ну и пусть я в него влюбилась! — злится Люська. — А тебе завидно, потому что ты рыжий и нос у тебя вот такой! — Люська широко разводит руки.
— Было бы чему завидовать! — яростно кричит Градусов и хватает котлы.
— Да пускай, на фиг, он тебя любит, дерьма не жалко!
Демон пугается, видя такую битву вокруг Люськи. Он пытается всунуться, но никто его не замечает. Тогда ленивый Демон в отчаянии решается на подвиг. После обеда он рапортует Люське, что привязал ее рюкзак на катамаран.
— Ой, спасибо... — мимоходом радуется Люська и тотчас кричит: — Борман, а че Градусов грязью кидается!..
Градусов ходит злой, ко всем придирается, пинает вещи. В конце концов перед отправлением оказывается, что только он еще и не готов. Он носится по поляне и орет:
— Борман, где мой рюкзак? Я его самый первый собрал!
— Вон твой рюкзак, — спокойно кивает Борман в кусты.
Градусов выволакивает рюкзак и брезгливо кидает его на землю.
— Это вообще какой-то чуханский, а не мой!
— Это мой... — тихо пищит Люська.
Демон беспомощно улыбается и пожимает плечами. С грехом пополам мы выплываем.
Вновь нас несет желтая, пьяная вода Поныша. Вновь летят мимо затопленные ельники. Низкие облака нестройно тащатся над тайгой. Длинные промоины огненно-синего неба ползут вдали. На дальних высоких увалах, куда падает солнечный свет, лес зажигается ярким, мощным малахитом. На склонах горных отрогов издалека белеют затонувшие в лесах утесы. Приземистые, крепко сбитые каменные глыбы изредка выламываются из чащи к реке, как звери на водопой. Вода несет нас, бегут мимо берега, и линия, разделяющая небо и землю, то нервно дрожит на остриях елей, то полого вздымается и опускается мягкими волнами гор — словно спокойное дыхание земли.
Под вечер у берегов начинают встречаться поваленные ледоходом деревья. Я тревожусь. Такие «расчески», упавшие поперек реки, могут запросто продрать наши гондолы. Впереди я вижу длинную сосну, треугольной аркой перекинувшуюся над потоком. Достаточно порыва ветра, чтобы сосна рухнула вниз и перегородила дорогу, как шлагбаум. Я встаю на катамаране во весь рост и гляжу вперед. Я вижу одну, две, три, еще сколько-то елей, рухнувших в воду.
Дело худо. Мы проплываем под сосной, как под балкой ворот. Ворота эти ведут в царство валежника.
Катамаран обходит одну расческу, потом, чиркнув бортом, другую. Борман командует толково, без нервов. Но третью расческу мы зацепляем кормой. Градусов сражается с еловыми лапами и вырывается из них красный, лохматый, весь исцарапанный.
— Бивень! — орет он на Бормана. — Соображай, куда командуешь!
И тотчас нас волочит на другую елку.
— Падайте лицом вниз и вперед! — кричу я.
Экипаж, как мусульмане в намаз, падает лицом вниз. Мы влетаем под елку. Сучья скребут по затылкам, по спинам, рвут тент, прикрывающий наше барахло. За шиворот сыплется сухая хвоя, древесная труха. Поныш свирепо выволакивает нас по другую сторону ствола.
— Ата-ас! — вдруг истошно вопит Чебыкин.
Мы налетаем бортом теперь уже на березовую расческу.
— Упирайтесь в нее веслами! — ору я.
Сила течения так велика, что весла едва не вышибает из рук. Круша бортом сучья, мы врубаемся в крону. Я вцепляюсь в раму и ногами принимаю удар ствола. Я изо всех сил отжимаюсь от него, чтобы нас не проволокло под расческой. Она лежит слишком низко и попросту сгребет нас всех в воду, как ножом бульдозера. Поныш от нашего сопротивления словно приходит в бешенство. Целый вал вмиг вырастает, бурля, вдоль левого борта. Левая гондола всплывает на нем. Мы кренимся на правую сторону, и вал все же вдавливает нас под березу.
— Тютин, Маша, живо на левый борт! — командую я. — Всем надеть спасжилеты! Овечкин, руби сучья снизу!
Серой тенью мимо меня пролетает по стволу Овечкин с топором. Он седлает ствол и начинает яростно рубить его перед собою.
— Овечкин, назад!.. — надрываюсь я.
Овечкин молчит. Лицо его побелело. На лбу по-мужицки вздулись вены. Топор носится вверх и вниз. Щепки клюют меня. Оглушительный треск, хруст, плеск — это отсеченный ствол, обнимая катамаран всеми ветвями, рушится в воду. Фонтан брызг окатывает нас с Градусовым. Освободившись, катамаран резко идет вперед. Мгновение я вижу Овечкина, сидящего верхом на обрубленном стволе, который остается позади. А еще через мгновение Овечкин, как летучая мышь, прыгает на уходящий катамаран и падает грудью на корму. Мы с Градусовым выволакиваем его из воды. Поныш несет нас дальше — свободных и очумелых.
— Ты что, охренел?! — орет на Овечкина Градусов. — Ты, что ли, Буратино, который не тонет?!
Маша смотрит на Овечкина потемневшими, серьезными глазами.
— Он ведь спас нас!.. — потрясенно говорит Люська.
— Еще расческа! — через десять минут кричит Борман.
Теперь, перегородив реку, в русле лежит кряжистая, разлапистая сосна. Вода клокочет в ее ветвях, волны в пене перескакивают через ствол, возле которого кувыркается и толчется разный плавучий мусор. Эту расческу мы можем преодолеть, только волоком протащив свой катамаран через прибрежный тальник.
— Левый борт, загребай! — командую я.
Мы прочно увязаем в кустах. Мы подтягиваемся за ветки изо всех сил, но катамаран не лезет дальше. Я веслом меряю глубину.
— Чего зырите? — зло кричу я отцам. — Снимай штаны, будем толкать!
Борман безропотно начинает стягивать сапоги.
— Нам тоже? — оборачиваясь, спрашивает Маша.
— Куда вам, блин! — орет Градусов. — Сидите, не рыпайтесь!
В свитерах, трусах и сапогах мы соскальзываем в воду и беремся за каркас. Холод, как вампир, впивается в тело. Глубина тут — чуть повыше колен.
— Ты-то куда лезешь? — орет Градусов на Тютина. — Помощник, блин, пять кило вместе с койкой!..
— Р-раз!.. — командую я. — Р-раз!.. И-эх!..
Всемером мы волочем катамаран по зарослям мимо упавшей сосны. Катамаран тяжеленный, как дохлый слон. Голые прутья тальника царапают ноги. Мы скользим по корням. Чебыкин и Борман дружно падают, но поднимаются и тянут дальше.
— Так же свои струги тащили ватажники Ермака... — хриплю я.
Наконец можно забраться наверх. Трясясь, отцы натягивают штаны прямо на мокрые трусы. Синий Градусов орет:
— Митрофанова! Доставай мне флакон и сухие рейтузы!
— Откуда? — пугается Люська.
— Щас как скажу откуда!.. Сидишь-то на моем рюкзаке!
Люська торопливо развязывает градусовский рюкзак. Она достает какие-то веревки, мотки проволоки, банки, свечи, маленькие механизмы непонятного назначения, и все это с ужасом передает Маше. Наконец на свет появляются огромные зеленые семейники и бутылка водки. Я зубами распечатываю ее, пью из горлышка и пускаю по кругу. На мой озноб словно бы льется горячая вода.
— Впереди ледовый завал, — убито говорит Борман.
Мы вытягиваем шеи. Поперек реки лежит елка, а к ней прибило целую гору льда. Его сколы и грани искрятся на солнце — оказывается, тучи уже разошлись. И справа, и слева — непролазный затопленный ельник. Ни проехать, ни пройти. Затор.
— Что же делать? — растерянно спрашивает Борман.
— Отжиматься, — говорит Градусов. — Конец фильма.
Чтобы найти поляну для ночевки, мы сворачиваем в затопленную просеку. Здесь — черная тишина и покой. Гул Поныша гаснет. Мы медленно плывем между двумя стенами елей. Под нами видны размытые колеи. В чистой воде неподвижно висят шишки. Лес отражается сам в себе. Ощущение земной тверди теряется. Вдали, за еловыми остриями и лапами, стынет широкая, ярко-розовая заря.




